— Ему десять.
Ангел откашлялся и немного помялся, опустившись при этом еще на несколько футов.
— У меня большие неприятности. По пути сюда остановился поболтать с Михаилом, а у него колода карт заначена. Я знал, конечно, что какое-то время прошло, но чтоб столько… — И Джошуа: — Парнишка, а ты родился не в конюшне? Обернутый свивальниками, не лежал в яслях?
Джошуа опять ничего не ответил.
— Так его мама об этом рассказывает, — встрял я.
— Он что — умственно отсталый?
— Мне кажется, ты — первый ангел в его жизни. Я думаю, он просто под впечатлением.
— А ты?
— А мне вообще кранты, потому что я уже на час к ужину опоздал.
— Я тебя понял. Я сейчас лучше вернусь и все еще раз проверю. Если вы по пути встретите каких-нибудь пастухов в ночном, скажите им… э-э, скажите им… что в какой-то момент, где-то… э-э, лет десять назад родился Спаситель. Сможете?
— А чего тут не смочь?
— Ну и ладненько. Хвала Всевышнему по самую рукоятку. Мир на землю и всем людям доброй воли.
— И тебе того же.
— Премного благодарен. Пока.
И так же быстро, как прилетел, ангел кометой взмыл над оливковой рощей, и на нас вновь опустилась темень. Я едва различал лицо Джошуа, когда он повернулся ко мне.
— Ну вот, пожалуйста, — сказал я. — Следующий вопрос.
Наверное, каждый мальчишка задумывается о том, кем станет, когда вырастет. Наверное, многие смотрят, как их ровесники творят великие дела, и думают: «А я бы так смог?» Для меня же узнать в десять лет, что мой лучший друг — Мессия, а я проживу и умру обычным каменотесом, оказалось проклятьем просто непосильным. Поэтому на следующее утро я отправился на площадь и подсел к деревенскому дурачку Варфоломею: я надеялся, что Мэгги выйдет к колодцу. Если уж мне суждено быть простым каменотесом, по крайней мере, мне достанется любовь чарующей женщины. В те дни мы начинали учиться ремеслу в десять лет, потом в тринадцать получали талес и филактерию, и это означало, что мы стали мужчинами. Ожидалось, что вскоре мы заключим помолвку, а к четырнадцати годам женимся и уже заведем семью. Поэтому, как видите, я не слишком-то рано стал подумывать о Мэгги как о своей будущей жене (а кроме того, мне было куда отступать — я всегда мог жениться на матери Джошуа после смерти Иосифа).
Женщины приходили к колодцу и уходили, носили воду, стирали, солнце поднималось все выше, площадь опустела, а Варфоломей все сидел в тени драной финиковой пальмы и ковырял в носу. Мэгги не появилась. Смешно, как быстро разбиваются сердца. У меня всегда был к этому талант.
— Почему ты плачешь? — спросил Варфоломей.
Он был громаднее всех деревенских мужчин, волосы и борода — косматые и нечесаные, а от желтой пыли, покрывавшей его с головы до пят, походил на невероятно глупого льва. Туника у него была вся рваная, и он никогда не носил сандалий. Имелась у Варфоломея только одна вещь — деревянная миска; из нее он ел и всякий раз ее дочиста вылизывал. Существовал он на милостыню селян, да еще подбирал колосья на полях (Закон требовал, чтобы в полях всегда оставалось зерно для нищих). Я так и не выяснил, сколько ему лет. Целыми днями он просиживал на площади, играл с деревенскими собаками, хихикал себе под нос да чесал промежность. Когда мимо проходила женщина, он высовывал язык и говорил: «Бле-эээ». Моя мама утверждала, что у него — разум младенца. Она, как обычно, ошибалась.
Теперь он положил мне на плечо огромную лапу и погладил, оставив на рубахе пыльный отпечаток своей нежности.
— Почему ты плачешь? — снова спросил он.
— Мне просто грустно. Ты не поймешь.
Варфоломей огляделся и, увидев, что мы на площади остались одни, если не считать его приятелей собак, сказал:
— Ты слишком много думаешь. От дум тебе не будет ничего, кроме страданий. Стань проще.
— Чего? — То были первые внятные слова, что я от него услышал.
— Ты когда-нибудь видел, чтобы я плакал? У меня нет ничего, а потому я ничему не раб. Мне нечего делать, поэтому меня ничто не порабощает.
— Да что ты понимаешь? — рявкнул я. — Живешь в грязи. Ты нечист! Ни черта не делаешь. А мне на работу через неделю, и я буду вкалывать всю жизнь, пока не сдохну, надорвав себе спину. Девчонка, которую я хочу, влюблена в моего лучшего друга, а он к тому же — Мессия. А я… я — никто. А ты — идиот.
— Я не идиот, я грек. Киник.
Тут я обернулся и по-настоящему на него посмотрел. Глаза его, обычно тусклые, как придорожная грязь, сияли черными алмазами в пыльной пустыне лица.
— А что такое «киник»?
— Философ. Я ученик Диогена. Диогена знаешь?
— Нет, но чему он мог тебя научить? Ты ж только с собаками дружишь.
— Диоген ходил по Афинам с фонарем средь бела дня, светил им в людские лица и говорил, что ищет честного человека.
— Так он, значит, был пророком идиотов?
— Нет, нет и нет. — Варф взял на руки маленького терьера и теперь размахивал им в такт своим словам. Песику, похоже, это нравилось. — Их там всех одурачила их культура. А Диоген учил, что вся эта манерность современной жизни — фальшивка, и человек должен жить просто, на природе, ничего за собой не таскать, не заниматься никаким искусством, поэзией, религией…
— Как собака, в общем, — сказал я.
— Именно! — Варф выписал в воздухе замысловатый росчерк. Крыса рода собачьих у него в лапе дрыгнулась так, точно ее укачало. Варф опустил песика на землю, и тот уволокся подальше.
Жизнь без забот — в то мгновение звучало сказочно. То есть жить в грязи мне вовсе не улыбалось, да и не хотелось, чтобы народ держал меня за психа, как какого-нибудь Варфоломея. Но собачья жизнь — звучало неплохо. Все эти годы дурачок таил в себе глубокую мудрость.